Папа Юлий Второй был доблестным воином; меч пристал ему лучше, чем посох, и шлем — лучше тиары. Когда узнал он, что войско его разбито под Равенной французами, то похулил Бога и сказал: «Тысяча диаволов! Так-то Ты защищаешь Церковь свою!» Этому Лютер еще не верил тогда или старался не верить. «Я так благоговел перед Папой, что ради него сжег бы всякого еретика». Все еще он думал или хотел бы думать, что Папа — невинная жертва окружающих его злодеев, сановников Римской Церкви — «агнец среди волков». Папа был для него тою соломинкой, за которую хватался он, как утопающий. Все еще закрывал он глаза, чтобы не видеть то, о чем скажет потом: «В Риме совершаются такие злодейства, что надо их своими глазами увидеть, чтобы поверить». «Юлий Цезарь никогда не поверил бы, что некогда Рим будет таким трупом… Кардинал Бэмбо, хорошо знающий Рим, говорит: „Вертел величайших в мире негодяев — здесь, в Риме“». «Страшное в Церкви растление — вся эта громада бесстыдства, кощунства и алчности — неужели не грех, за который придется когда-нибудь людям ответить?»
Сколько бы Лютер ни закрывал глаза, он видел то, что за два века до него уже и Данте увидел: логовом своим сделала Римскую Церковь — то место, «где каждый день продается Христос», — «древняя Волчица (antiqua lupa)», ненасытная Алчность (Cupidigia).
С большим правом мог бы сказать апостол Петр о папах Лютеровых дней, Александре Шестом и Юлии Втором то, что говорят у Данте в Раю о папе Бонифации Восьмом:
Престол, престол, престол мой опустевший,
Похитил он и, пред лицом Господним,
Мой гроб, мой гроб помойной ямой сделал,
Где кровь и грязь — на радость Сатане!
Parad, XXII, 2I — 24.
То, что ужасало Лютера только в чудовищных снах — предвкушение ада, — совершалось наяву, при свете дня, перед лицом христианского человечества, здесь, в Риме, где люди поклонялись Богу-Диаволу.
На возвратном пути в Германию, зайдя в Зальцбурге к духовному отцу своему, Иоганну Штаупицу, брат Мартин рассказал ему все, что увидел и узнал в Риме. Штаупиц, любивший его больше, чем с отеческой, — с материнской нежностью, понял, как ему тяжело; но понял также, что покой ему не может дать никто, кроме Бога. Взяв его за руку молча, долго смотрел на него с тихою ласкою, с какою мать смотрит на больного ребенка, и наконец сказал: «Сын мой, потерпи немного. Ничего в мире не остается безнаказанным. Не минует Божья кара и этих злодеев…» И еще, помолчав, прибавил: «Сохранилось в самом Риме от древних веков дошедшее пророчество: „Все это рушится (athleta ekeina), когда некий монах Августинова братства восстанет на Рим“».
Вовсе не думая о Лютере, Штаупиц вспомнил это пророчество; и Лютер слушал его, не думая о себе. Но когда пророчество исполнилось, то поняли оба, кто этот монах Августинова братства, «восставший» на Рим.
Месяца четыре продолжалось паломничество Лютера в Рим. Но, только что вернувшись в Эрфуртскую обитель, вошел он в келью свою, как показалось ему, что он из нее никогда не выходил, и снова начал пытать его тот же палач, тою же пыткой, как четыре месяца назад. «Я осужден, проклят Богом», — эта мысль жгла его тем же огнем неугасимым, и тот же ад зиял у него под ногами.
«Муки страха у меня были такие… что кажется, если бы они еще только немного продлились, душа моя уничтожилась бы». «Страх осуждения нападал на него иногда с такою силой, что он близок был к смерти», — вспоминает, вероятно, по его же собственным признаниям, ближайший друг его и ученик, Меланхтон. «Столько раз диавол нападал на меня и душил почти до смерти…» «Я провел более ста ночей в бане холодного пота», — вспоминает сам Лютер.
«Что ты так печален, сын мой», — спросил его однажды за трапезой, видя, что он ничего не ест, приехавший в Эрфурт из Зальцбурга Штаупиц.
«Ох, куда мне деваться? Куда мне деваться? (Ach! wo soil ich hin?)» — простонал Лютер в смертной тоске и, закрыв лицо руками, убежал из трапезной.
Бывали минуты, когда он чувствовал себя на краю гибели. Точно какие-то черные волны набегали, подымали его и уносили в кромешную тьму, где уже и страха не было, а было только желание конца. «Похули Бога и умри», — как говорит Иову жена (Иов, 2:9).
Лютер погибал, но не погиб — спасся. Чем? Этого он не умеет сказать и когда хочет вспомнить, то не может.
«Гром небесный поверг тебя на землю точно так же, как некогда Павла на пути в Дамаск», — говорит один из его друзей о Соттергеймской грозе, но кажется, это вернее можно бы сказать о том, что его спасло и что он сам вспомнил через много лет, сравнивая с «молнией».
Было у него три внезапных, все решающих, религиозных опыта — три, человека повергающих на землю и душу его испепеляющих, «молнии»: первая — та, в Соттергеймской грозе — от Отца: «Страшно впасть в руки Бога живого»; вторая — от Сына: «Когда я смотрел на крест… то видел молнию»; третья — от Духа: «Люди ничего не могли бы знать об Отце… если бы Дух Его не открыл». Лютер не знает или не умеет сказать, что его спасло, но знает и говорит, Кто спас, или, вернее, Кто начал спасать: не Отец и не Сын, а Дух. Прошлый, внешний, в последний век человечества во времени, в истории, путь спасения — от Отца через Сына к Духу, а будущий, внутренний, одним из первых Лютером пройденный путь — обратный: от Духа через Сына к Отцу.
Где, когда и как спасся, он почти не говорит, может быть, потому, что самое святое в человеке, тайное — для него самого непонятно, невидимо и почти невыразимо в словах. Только редкие и глухие намеки на это уцелели в воспоминаниях Лютера и в исторических свидетельствах о нем.